Сочинение по тексту солоухина "кувшинка". Сборник идеальных эссе по обществознанию Она удивилась что я

Исходный текст

(1)Она уди­ви­лась, что я при­е­хал в Моск­ву в не­уроч­ное время, в самый раз­гар лета. (2)Я ска­зал ей, что убе­жал из де­рев­ни из-за от­лич­ной по­го­ды.

— (З)Как же так? — уди­ви­лась она. — (4)Обык­но­вен­но убе­га­ют от дождя, не­на­стья.


(5)Мне хо­те­лось рас­ска­зать ей по по­ряд­ку о реке, полях и лугах... (6)Но ни­ка­ко­го по­ряд­ка в моей рас­тре­во­жен­ной лю­бо­вью душе не было. (7)Ва­ле­рия слу­ша­ла меня меч­та­тель­но и не­ожи­дан­но пред­ло­жи­ла:

— А по­че­му бы мне не по­ехать и не по­смот­реть на все эти пре­ле­сти при­ро­ды?

(8)Я не мог опом­нить­ся от столь стре­ми­тель­но­го пре­тво­ре­ния сказ­ки в жизнь.

(9)Ва­ле­рия едет в наши места! (10)Я не успел ещё опом­нить­ся от на­хлы­нув­ше­го сча­стья, а уж даль­ний рей­со­вый ав­то­бус уво­зил нас всё даль­ше от Моск­вы.

— (11)Ты зна­ешь, — го­во­ри­ла она, уса­жи­ва­ясь по­удоб­нее в ав­то­бус­ное крес­ло, — я ведь плов­чи­ха. (12)Я очень люблю пла­вать. (13)Я уплы­ваю в море на три- че­ты­ре часа. (14)А вашу реку за какое время можно пе­ре­плыть? (15)3а пол­ча­са или за сорок минут?..

— (16)Ви­дишь ли, Ва­ле­рия, ты, на­вер­ное, не­пра­виль­но пред­став­ля­ешь. (17)У нас в де­рев­не ма­лень­кая река, а не такая, чтобы плыть пол­ча­са по­пе­рек или хотя бы туда и об­рат­но.

(18)Я те­перь с ужа­сом думал, как я впер­вые под­ве­ду Ва­ле­рию к нашей речке. (19)От бе­ре­га до бе­ре­га мет­ров де­сять... (20)Я по­чув­ство­вал, что на меня на­дви­га­ет­ся ка­та­стро­фа. (21)Но кув­шин­ки-то долж­ны всё равно по­нра­вить­ся. (22)На реке встре­ча­ют­ся боль­шие за­рос­ли кув­ши­нок, жёлтые хо­ро­во­ды в де­сять-два­дцать мет­ров в длину и ши­ри­ну.

(23)0 кув­шин­ках я упо­мя­нул вскользь, до­жи­да­ясь вос­тор­жен­но­го от­но­ше­ния к ним Ва­ле­рии. (24)Она ожи­ви­лась и на­ча­ла вспо­ми­нать, но толь­ко не о жёлтых кув­шин­ках, а о белых ли­ли­ях.

— (25)Ты зна­ешь, од­на­ж­ды я пла­ва­ла на лодке по ста­ро­му руслу какой-то реки. (26)3аплы­ли в такое место, что плыть даль­ше было нель­зя, кроме как по ковру из белых ду­ши­стых лилий. (27)И эта сказ­ка дли­лась пол­ча­са, может быть, час...

(28)Так по­мерк­ли, по­гас­ли, слов­но тре­пет­ные огонь­ки, мои кув­ши­но­чьи хо­ро­во­ды. (29)Из че­ло­ве­ка счаст­ли­во­го тем, что Ва­ле­рия едет в нашу де­рев­ню, я вдруг пре­вра­тил­ся в че­ло­ве­ка не­счаст­но­го по той же самой при­чи­не.

(30)В рас­стро­ен­ных чув­ствах я помог Ва­ле­рии опре­де­лить­ся на квар­ти­ру ста­руш­ки тёти Дарьи, а сам ско­рей пошёл домой. (31)Мне хо­те­лось остать­ся од­но­му. (32)Рас­ста­ва­ясь, я ска­зал, что мне не­здо­ро­вит­ся. (ЗЗ)Встре­тим­ся зав­тра. (34)Ва­ле­рия по­смот­ре­ла на меня и ни­че­го не ска­за­ла: зав­тра так зав­тра. 

(З5)Целый день я про­си­дел дома, а ве­че­ром не вы­дер­жал, побрёл на свою лю­би­мую кручу. (36)Вдруг мне по­ка­за­лось, что кто-то идёт. (37)Я мгно­вен­но вско­чил и уви­дел Ва­ле­рию.

— (38)Ну вот, я знала, что ты имен­но здесь. (39)Как здо­ро­вье? (40)А я про­ве­ла чу­дес­ный день. (41)Рано утром я хо­ди­ла ку­пать­ся. (42)3наешь, там, где по­во­ра­чи­ва­ет река, а на горе сос­но­вый ле­со­чек. (43)Ни одно мор­ское ку­па­ние не при­но­си­ло мне столь­ко све­же­сти. (44)Потом хо­ди­ла за речку в луга, на­со­би­ра­ла огром­ный букет по­ле­вых цве­тов. (45)Я ви­де­ла, как цве­тут дикие маки в Сред­ней Азии. (46)Но та­ко­го раз­но­об­ра­зия цве­тов, таких неж­ней­ших от­тен­ков я себе ни­ко­гда не пред­став­ля­ла.

(47)Она усе­лась рядом со мной. (48)По­сте­пен­но меня стал вол­но­вать какой-то как будто зна­ко­мый, не­силь­ный, но све­жий запах. (49)Я за­ме­тил: в её тяжёлых во­ло­сах спря­тал­ся зо­ло­той цве­ток кув­шин­ки. (50)После дол­гой ти­ши­ны Ва­ле­рия за­го­во­ри­ла.

— (51)Чудак. (52)Чего ис­пу­гал­ся? (53)Может ли не оча­ро­вать такая вот ночь, такая ти­ши­на среди трав и звёзд? (54)А если не оча­ру­ет, зна­чит, ви­но­ват уж сам че­ло­век. (55)Чудак. (56)Усо­мнил­ся в мо­гу­ще­стве при­ро­ды. (57)Нужен ли бес­край­ний океан и тонны цве­тов? (58)Нет, когда цве­тов тонны, то это уже не цветы, а силос. (59)А если один цве­ток? (60)А если одна-един­ствен­ная тра­вин­ка? (61)Так что же, она уже не пре­крас­на? (62)Как ви­дишь, нам из целой реки, в сущ­но­сти и це­ло­го мира, по­на­до­би­лась одна-един­ствен­ная кув­шин­ка.

(По В. Со­ло­ухи­ну*) |

* Вла­ди­мир Алек­се­вич Со­ло­ухин (1924—1997 гг.) — рус­ский со­вет­ский пи­са­тель и поэт, об­ще­ствен­ный де­я­тель.



Сочинение по тексту Солоухина «Кувшинка»

В тексте Владимира Солоухина рассказывается, как влюбленный молодой человек решился показать любимой девушке красоту среднерусской природы. Но, узнав, что Валерия (так завали девушку) уплывала в море на три-четыре часа, что плыла по реке по ковру душистых лилий и эта сказка длилась, может быть, час, испугался, что его река, его поля и цветы не найдут отклика в душе любимой. Таким образом, можно сказать, что Владимир Солоухин рассматривает вопрос о влиянии красоты природы на человека и вопрос о том, как природа испытывает, проверяет нравственные и эстетические способности человека.

Владимир Солоухин показывает, как меняется настроение молодого человека. От «я не мог опом­нить­ся от столь стре­ми­тель­но­го пре­тво­ре­ния сказ­ки в жизнь» до «я вдруг пре­вра­тил­ся в че­ло­ве­ка не­счаст­но­го». От страха, за свои поля и «кувшиночьи хороводы», за свою небольшую, метров десять, реку молодой человек, устроив Валерию «на квар­ти­ру ста­руш­ки тёти Дарьи», расстается с любимой до завтра.

В финале текста оказывается, что пока молодой человек сидел дома один, Валерия «провела чудесный день»: она сама прошла по всем любимым местам героя. В волосах Валерии «спря­тал­ся зо­ло­той цве­ток кув­шин­ки».

Таким образом, становится ясно, что опасения молодого человека были напрасны: «Чудак. Усо­мнил­ся в мо­гу­ще­стве при­ро­ды», - говорит Валерия. И в этих словах выражена позиция автора. Солоухин считает, что природа «если не оча­ру­ет, зна­чит, ви­но­ват уж сам че­ло­век».

Для человека, способного оценить красоту природы, из «це­ло­го мира, по­на­до­би­лась одна-един­ствен­ная кув­шин­ка».

Я согласен с тем, что могущество и красота природы могут проявляться не только в масштабах и экзотике, но и в нежнейших оттенках, в единственной кувшинке, и с тем, что человек хороший не может не откликнутся на могущество природы. Что это действительно так, подтверждают и любимые герои Льва Толстого: Наташа Ростова, любующаяся красотой ночи, и князь Андрей в знаменитой сцене с преображенным весною дубом. Могущество же экзотической природы во всех красках и запахах показано в рассказе Бунина «Братья»

Владимир Алексеевич Солоухин
(1924-1997)
Закон набата
(Рассказы)
Кувшинка
С. К.
Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время – в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды.
– Как же так? – еще больше удивилась она. – Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья.
Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, – мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком с яркими желтыми кувшинками, – представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной… Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке.
К тому же установились теплые тихие, осиянно-лунные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и насладились. Мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не преувеличивал и ничего не выдумал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверное, было бы легче.
Я пытался нарисовать ей картину.
– Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я – в чаше. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь?
Она кивала головой и говорила, что представляет.
– Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь – зеркало, чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые как лебеди облака, и сосновый лесок… Но когда плывешь и смотришь вскользь – ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны – уже не то. На листьях и цветах кувшинок – синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака…
– И ты мог бы поймать мне живого рака?
– Неужели не мог бы! Сколько хочешь.
Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали то безмолвные холмы, то зеркальный омут, то кипящая цветами и пчелами лесная поляна. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому, что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка; хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи; рыбий всплеск на вечерней заре; туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга; пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке, – и уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок.
Река – особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее.
Все: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо, – весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живоописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он виделся мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы представлялись – обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки – золотыми, с красными перьями, роса на травах – то крупный жемчуг, то бриллианты, вода – чистейший хрусталь, любая дорожка – в заповедную сказку.
Валерия – так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, – слушала меня мечтательно, глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотевшей ржи. Неожиданно Валерия предложила:
– А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам?
– Дачников не бывает в нашей местности, – слишком далеко от Москвы. Но… у тети Дуни или у тети Поли…
Из широкого шкафа друг за дружкой, как у фокусника, полетели на середину комнаты всевозможные платьишки, купальники, тапочки, косынки, сарафанишки. Пышная груда разноцветных тряпок каким-то чудом поместилась в небольшой чемоданчик. Валерия огляделась по сторонам, взяла чемоданчик в руки: «Я готова».
Я не мог опомниться от столь скоропостижного претворения сказки в жизнь. Валерия едет в наши места! Валерия будет купаться в Барском омуте! Валерию я увижу на фоне черных зубцов заречного леса либо на фоне седого от тяжелой росы, но и сиреневого от цветения трав предпокосного луга.
Я не мог, не успел еще опомниться от нахлынувшего счастья, а уж дальний рейсовый автобус увозил нас все дальше от Москвы. Я больше всего рассказывал Валерии о реке, – значит, и ее мысли теперь, естественно, все время возвращались к реке.
– Ты знаешь, – говорила она, усаживаясь поудобнее, поглубже в приоткинутое автобусное кресло, – я ведь пловчиха. Я очень люблю плавать. В этом году мне еще не приходилось. Теперь я надеюсь отвести душу.
– Ну… Я тоже люблю. Поплаваем.
– А ты сколько часов обычно держишься на воде? Я, например, уплываю в море на три-четыре часа. Однажды меня забрали пограничники, думали, что я собираюсь уплыть в Турцию. Вот чудаки, не правда ли? А однажды я заплыла на камни, едва выступающие из воды. Берега почти не было видно в дымке. Через камни во время шторма перекатывается вода. Теперь она стояла в камнях, как в тарелке. Ты представляешь, как ее прогрело южное солнце. Несколько крупных рыбин едва шевелились в перегретой воде. Я брала их в руки и выпускала в прохладное море. Оно, конечно, тоже было теплое, но по сравнению с этой водой… А берег едва виднелся. И это было очень здорово. А ты сколько часов обычно держишься на воде?
– Часов? Я не знаю, не пробовал. Прыгнешь в омут вниз головой, доплывешь до того берега, поплаваешь вдоль, сорвешь кувшинку…
– Но все же, пока доплывешь до того берега и обратно, проходит какое-то время? Полчаса, или сорок минут?..
– Видишь ли, Валерия, ты, наверное, неправильно представляешь. У нас в деревне маленькая река, а не такая, чтобы плыть полчаса поперек или хотя бы туда-обратно.
– Но все же какая? Примерно с эту?
Мы проезжали по мосту через реку, которая могла бы считаться гигантской по сравнению с нашей. Правда, не было у этой реки ни таволги, ни кувшинок, ни ласковости. Черная, с масляными разводами, ядовитая, видимо, вода, в черных же, пропитавшихся маслом или, может быть, иными ядами берегах. Но ширина… Валерия спрашивала про ширину. Я промолчал в ответ, тем более что грязная черная река промелькнула и тотчас осталась далеко позади. Но Валерия правильно поняла мое молчание. Когда показалась на пути другая река, в пять или шесть раз полноводнее нашей, если взять нашу в самом широком месте, девушка воскликнула удивленно и вопросительно:
– Ну какая же? Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка.
Я опять не ответил, и остальную часть пути Валерия уже не требовала от меня никаких сравнений. Она рассказывала о разных своих путешествиях. Но даже эти ее рассказы били теперь в одну точку. Точка была больная. Я теперь с ужасом думал, как я впервые подведу Валерию к нашей речке. От берега до берега метров десять. Когда я сильно оттолкнусь и нырну вниз головой, то, если загрести под водой два или три раза и вынырнуть поотложе, как раз и окажешься около осоки того, уж противоположного берега. А она спрашивает, сколько времени нужно плыть туда и обратно. Полчаса или минут сорок? Четыре секунды – вот сколько нужно плыть. Ну, правда, если вдоль омута, то, пожалуй, наберется метров пятьдесят или шестьдесят. Разве недостаточно, чтобы хорошо освежиться и поплавать, разве обязательно уплывать от берега на три часа? Освежился и сиди себе на бережке, наблюдай за стрекозами, за верхоплавками. Хочешь, кидай верхоплавкам мух. Несколько мгновений муха барахтается, рябя и морщиня светлую неподвижную воду. Потом вдруг всплеск, мелькнул хвостик рыбешки, и снова успокаивается темноватая гладь. Разве неинтересно? При воспоминании мне опять начинала казаться уютной и милой наша речка, но тут я взглядывал на нее глазами моей спутницы («Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка»), и красота вдруг потухала, меркла, как если бы выключали некий волшебный свет. Прекрасный, прозрачный омут со свежими кувшинками превращался в илистое болотце, в лужу. Ну, конечно, купаться там можно только одному человеку; если вдвоем, то сразу вместе. Иначе нужно ждать, когда осядет и протечет поднятая купанием муть, когда снова просветлеет вода до той чистоты, чтобы стоять по шейку в воде и явственно видеть дно и ноги.
Ну ладно. Зато ей непременно понравится наша круча. Да, на кручу, пожалуй, главная моя надежда.
В одном месте, поперек течения речки, поднимается высокий, округлый холм. Речонка не из гордых, не из горных, не то чтобы пробить себе ущелье, смиренно повернула направо, огибая зеленую громаду холма. Однако правду говорят, что и капля камень долбит. Из года в год, особенно во время весенних паводков, речка подмывает подножье холма. Обнажились красная глина, пески и камушки. Дальше – больше, дальше – больше, поднялся над речкой причудливый песчано-глинистый обрыв, во всю высоту холма, словно отрезали ножом от огромного каравая.
Местами на обрыве зацепились сосенки, местами зашумела листвой ольха, местами по-прежнему чистый обнаженный песочек. Когда мы были мальчишками, не было для нас более интересного места, чем эта круча. По мягким песчаным осыпям, как бы текущим вниз между глинистых складок, мы спрыгивали гигантскими, захватывающими дух прыжками. Соревнование состояло в том, кто меньше потратит прыжков от верху до низу. Да и без соревнования, ради самого восторга полета, стоило снова и снова карабкаться наверх, к месту, откуда начинались наши прыжки. Так как круча действительно крута, то каждый прыжок получался и вдаль и вниз (более вниз, чем вдаль). После каждого приземления некоторое время плывешь вместе с песком, стронутым с места, а потом уж снова прыгаешь. То-то сладко!
Местами образовались вертикальные плотные стены. Здесь новый спорт, вроде уж альпинизм. Острыми палочками мы выковыривали в песке печурки, чтобы становиться ногами и было бы за что ухватиться. По печуркам взбирались все выше и выше, пока можно было взяться за обнаженные корни сосны, свисающие желтыми, длинными веревками. Потом уцепишься за дерн, за траву, за сосновый сучок и окажешься на мягком прохладном мху. Над кручей сосновый перелесочек. Играли над кручей и в партизаны и в гражданскую войну, а позже я полюбил сюда ходить один. Выберешь местечко поукромней, сядешь и слушаешь, как ласково, успокаивая и утишая всякую боль и обиду, журчит, разговаривает у подножия кручи речная вода. В этом месте она бежит по камушкам, оттого и возникает ее прозрачная хрустальная песенка.
Стоит ли говорить, что, сидя там в одиночестве, я тотчас же умер бы от счастья, если бы рядом со мной могла сидеть и слушать невинное лепетание воды она, любимая моя москвичка Валерия. Так неужели именно она едет теперь со мной в автобусе и уже завтра, уже сегодня вечером мы можем вместе оказаться на кру…
– Ты знаешь, – беззаботно рассказывала между тем Валерия, – я однажды отдыхала по путевке в альпинистском лагере на Тянь-Шане. Ты не представляешь, какая это прелесть, какое чудо. Сначала нас учили простейшей технике: как подниматься по травяному склону, как преодолевать каменную осыпь, как залезать на скалы. Потом дело дошло до снегов.
– И высокие были эти… скалы и каменные осыпи?
– Очень высоко нас не пускали. Все больше мы паслись в пределах трех-четырех тысяч метров над уровнем… Но посмотришь вниз: грузовик на дороге не больше зеленого лягушонка. Внизу горная река, превратившаяся в серебряную ниточку. Но шум ее все равно наполняет окрестности. Бурные там реки, гремят камнями.
Передо мной возникла нарисованная Валерией картина гор, потом я перекинул взгляд на нашу бедную кручу, посмотрел на нее глазами Валерии, вобравшими уже в себя затуманенные просторы Тянь-Шаня, и окончательно и трезво понял, что на меня надвигается катастрофа.
Глаза Валерии стали как бы моими собственными глазами, и вот, на что бы я ни взглядывал этими новыми глазами, все тускнело, теряло живые краски, гасло, превращалось из очаровательного дремучего леса в захламленный, неприбранный перелесок, из былинного лада холмов в глинистые, истоптанные скотиной пригорки.
Но кувшинки-то, кувшинки-то должны все равно понравиться. Цветок есть цветок. К тому же на реке встречаются большие заросли кувшинок. В одном месте собирается до сорока, до пятидесяти, может быть даже до ста желтых ярких цветков. Этакие желтые хороводы в десять–двадцать метров в длину и ширину.
Я вскользь упомянул о кувшинках, дожидаясь восторженного отношения к ним со стороны Валерии. И точно, она оживилась, и точно, начала восторженно вспоминать, но только не о желтых кувшинках, а о белых лилиях.
– Ты знаешь, однажды я плавала на лодке по старому руслу какой-то реки на Украине. Заплыли в такое место, что плыть дальше было нельзя, кроме как по ковру из белых, душистых лилий. Представляешь? Мы плывем, за нами черный след, а вокруг белые, белые лилии. С желтеньким в середине. Это было как в сказке. Я в детстве часто представляла себя Дюймовочкой среди белых лилий. Так вот здесь я почувствовала себя в детской сказке. И от этого было еще красивей.
– Ну, какие такие ковры, сколько шагов в длину или ширину?
Валерия рассмеялась.
– Ты ничего не представляешь. Я говорю тебе, что мы плыли, понимаешь, плыли, может быть, полчаса, может быть, час по бесконечным зарослям лилий.
Так померкли, погасли, словно трепетные огоньки, мои кувшинки, мои кувшиночьи хороводы (двадцать метров в длину), все, все гасло теперь, на что ни взглянешь.
За долгую дорогу о чем только не поговоришь. Валерия похвасталась, что где-то в донских степях, под каким-то хутором Веселым (чтоб никогда ему не было весело!), она видела, как при ней колхозники наловили и отправили на аэродром восемьсот килограммов раков, почти тонну. Была телеграмма из Москвы: доставить к такому-то часу. Наверно, какой-нибудь правительственный заказ. Раки были, как омары, огромные, глазастые, с широкими жирными хвостами.
Мне представилось, как я из тинистого берега, сам перепачкавшись в тине, с трудом вытаскиваю ей из норы жалкого рачонка с оторванной клешней (ну пусть хоть и взрослого рака), и горькая обида неизвестно за что и на кого подкатилась к горлу.
Меркло и гасло все. Живописный плетень, опутанный вьюном и лиловыми колокольчиками, – всего лишь покосившийся плетень. И крапивы вокруг него больше, чем вьюна. Да еще горькие-прегорькие лопухи. Лава через речку, та, что для меня верх живописности, уюта, интимности, всего-то лишь еловое бревно. Ну пусть белая тропинка извивается к ней среди зеленой травы, ну пусть ольховые деревья наклонились к поручню… Бревно – оно и есть бревно, если даже перекинешь его с бережка на бережок нашей шустренькой (да и что в ней шустрого) речки.
Некоторое время я размышлял над тем, как бы расстроить всю эту неожиданную затею. Из человека счастливого тем, что Валерия едет в нашу деревню, я вдруг превратился в человека несчастного по той же самой причине. Но расстроить затею было никак нельзя. Разве что поссориться и разъехаться в разные стороны. Но тогда уж навсегда, безвозвратно. Я и вообще-то не мог бы никогда и ни с кем поссориться по искусственному заданию. Тем более с ней. Положение оказалось безвыходным.
Валерия как будто догадывалась о моем состоянии. Иногда она взглядывала на меня сбоку и, должно быть, усмехалась в душе моей растерянности, угрюмости, всему моему откровенно несчастному виду.
Между тем всему наступает конец, должна была окончиться и наша дорога. Последние километры мы ехали в грузовике стоя и держась за кабину.
Дорога подходит к нашей деревне с самой неинтересной стороны: ровное поле, справа вдали черная полоска леса, впереди изо ржи выглядывают какие-то кустики. Тем не менее я ревниво следил за лицом Валерии, стараясь угадать, как она смотрит на все вокруг. Но угадать было ничего нельзя. Валерия откинула голову на ветру, прищурила глаза против ветра, да так и ехали.
В окончательно расстроенных чувствах, наспех, я помог Валерии определиться на квартиру одинокой старушки, тети Дарьи, а сам скорей пошел домой. Не то чтобы я соскучился по дому, но мне хотелось наконец остаться одному. И чтобы как можно позже начался позор, когда высокая, красивая, все повидавшая Валерия встанет на берегу нашей речки и насмешливо скажет: «Ну показывай свою хваленую реку. Я надеюсь, речь шла не об этом жалком ручейке. А где же мы будем плавать?»
Расставаясь у тети Дарьи, я сказал, что не то мне нездоровится, не то устал с дороги. В общем, встретимся не раньше чем завтра. Валерия опять посмотрела на меня и ничего не сказала: завтра так завтра.
Втайне я надеялся, что, может быть, она одна успеет посмотреть наши окрестности, оценить всё их, теперь-то очевидное для меня, убожество и, может быть, даже догадается тайком уехать. Я понимал, что это было бы ужасно. Но все остальное мне казалось хуже, ужаснее, тяжелее.
Остаток этого дня и весь другой день я постыдно прятался, избегал Валерии. Сам я, правда, видел ее несколько раз издали. Однажды ее голубое платье мелькнуло далеко за рекой, во ржи, на тропинке к лесу; однажды она несла ведро воды из колодца. Кроме того, мне рассказал соседский мальчишка Шурка, что тети Дарьину дачницу они, мальчишки, видели у тети Дарьи в саду, она стояла на табуретке и обрывала вишенье.
Весь день я вроде бы делал какие-то свои дела, на самом же деле время шло как во сне. С наступлением сумерек воровато я вышел из сада на залог, воровато сбежал в овраг, по оврагу добрался до реки, а там холмы, мои укромные уголки, где и днем меня бы никто не нашел, не то что ночью, хотя бы и сияла луна.
Когда я остался один среди молчаливых холмов под темным, но все-таки прозрачным небом, привольно раскинувшись на спине, когда звезды заиграли надо мной, мне стало как-то спокойнее. На мгновение показалось даже, не придумал ли я все свои мучения и несчастья. Я почувствовал на время, что дни призрачны перед лицом этого звездного молчания. Но мысль о том, что Валерия все же поблизости в деревне и что все это, в сущности, нелепо, вновь обожгла меня, и меркли звезды.
Из-за бугра поднялась луна. Сначала показался темно-красный краешек раскаленного медного старинного пятака, потом выплыл и весь пятак, огромный, с припухшими от своей темно-красной раскаленности краями. Былинки на холме расчертили его так и сяк. Поднимаясь кверху в прохладное звездное небо, он все уменьшался, все бледнел, все прозрачнел – не то остывал, не то отстаивалась хлопьями горячечно-красная муть, – пока наконец окрестности не залило (неверно, что зеленоватым, неверно, что голубым, неверно, что желто-зеленым) непереводимым на язык земных цветов лунным светом. В полнейшем безмолвии покатился через огромное небо лунный диск, чудилась за его плавным полетом легчайшая, неземная музыка, родившаяся ниоткуда, кроме как из самой лунности.
Черная тень упала на мои глаза. Я мгновенно вскочил и увидел Валерию. Конечно, нарочно она загородила луну, чтобы сказаться, но оттого, что луна загораживалась ею, дрожало и лучилось вокруг нее сказочное сияние.
– Ну вот, я знала, что ты именно здесь. Как здоровье? А я провела чудесный день. Во-первых, рано утром я ходила купаться. Знаешь, там, где поворачивает река, а на горе сосновый лесочек. Это было непередаваемо. Ни одно морское купание не приносило мне столько свежести. А шла я до реки босиком по холодной росе. Потом я помогала тете Даше обрывать вишенье. Первый раз в жизни обрывала вишенье. Представляешь? Потом ходила за речку в луга, насобирала огромный букет полевых цветов. Такое разнообразие, а вместе с тем… такой именно… букет! Я видела, как растут и цветут дикие маки в Средней Азии. Это, конечно, потрясающе. Даже с самолета видны огненные пятна, как будто постелили к подножию гор ковры. Но такого разнообразия цветов, таких нежнейших оттенков я себе никогда не представляла.
Она уселась рядом со мной. Я смотрел на нее и думал, искренне она хвалит или поняла, что со мной происходит, и теперь из вежливости, из такта… как-никак студентка театрального института. Что ей стоит сыграть роль девушки, пришедшей в восторг от утреннего купания. Но ведь то, о чем она рассказывала, действительно прекрасно – и купанье, и полевые цветы, и вишенье у тети Дарьи…
– А как ты узнала, что я здесь?
– Ты мне говорил про свои любимые места. Я была и на круче.
Ее голова давно уже лежала на моем плече, и мы молчали. Постепенно меня стал волновать какой-то как будто знакомый (как далекое воспоминание), несильный, но свежий запах. Я подумал, что, может быть, новые духи. Но нет, не похоже, а вместе с тем так близко и явственно.
– Ты мыла голову чем-то очень душистым?
– Что? Нет, я не мыла голову. А! Так это же, наверно, кувшинка.
Действительно, в ее тяжелых волосах спрятался золотой цветок.
– Я воткнула ее еще днем. Да так и забыла. А что, действительно пахнет?
После долгой, но легкой тишины Валерия заговорила:
– Чудак. Чего испугался? Может ли не очаровать такая вот ночь, такая тишина среди трав и звезд. А если не очарует, значит, виноват уж сам человек, пустышка и последняя дрянь. Чудак. Усомнился в могуществе природы. Обязательно ли бескрайний океан и тонны цветов? Когда цветов тонны, то это уже не цветы, а силос. А если один цветок? А если одна-единственная травинка? Так что же, она уже не прекрасна?
И еще после некоторого молчания:
– Как видишь, нам из целой реки, в сущности и целого мира, понадобилась одна-единственная кувшинка.
Каравай заварного хлеба
По ночам мы жгли тумбочки. На чердаке нашего общежития был склад старых тумбочек. Не то чтобы они совсем никуда не годились, напротив, они были ничуть не хуже тех, что стояли возле наших коек, – такие же тяжелые, такие же голубые, с такими же фанерными полочками внутри. Просто они были лишние и лежали на чердаке. А мы сильно зябли в нашем общежитии. Толька Рябов даже оставил однажды включенной сорокасвечовую лампочку, желтенько светившуюся под потолком комнаты. Когда утром мы спросили, почему он ее не погасил, Толька ответил: «Для тепла…»
Обреченная тумбочка втаскивалась в комнату. Она наклонялась наискосок, и по верхнему углу наносился удар тяжелой чугунной клюшкой. Тумбочка разлеталась на куски, как если бы была стеклянная. Густокрашеные дощечки горели весело и жарко. Угли некоторое время сохраняли форму то ли квадратной стойки, то ли боковой доски, потом они рассыпались на золотую, огненную мелочь.
Из печи в комнату струилось тепло. Мы, хотя и сидели около топки, старались не занимать самой середины, чтобы тепло беспрепятственно струилось и расходилось во все стороны. Однако к утру все мы мерзли под своими одеялишками.
Конечно, может быть, мы не так дорожили бы каждой молекулой тепла, если бы наши харчишки были погуще. Но шла война, на которую мы, шестнадцатилетние и семнадцатилетние мальчишки, пока еще не попали. По студенческим хлебным карточкам нам давали четыреста граммов хлеба, который мы съедали за один раз. Наверное, мы еще росли, если нам так хотелось есть каждый час, каждую минуту и каждую секунду.
На базаре буханка хлеба стоила девяносто рублей – это примерно наша месячная стипендия. Молоко было двадцать рублей бутылка, а сливочное масло – шестьсот рублей килограмм. Да его и не было на базаре, сливочного масла, оно стояло только в воображении каждого человека как некое волшебное вещество, недосягаемое, недоступное, возможное лишь в романтических книжках.
А между тем сливочное масло существовало в виде желтого плотного куска даже в нашей комнате. Да, да! И рядом с ним еще лежали там розовая глыба домашнего окорока, несколько белых сдобных пышек, вареные вкрутую яйца, литровая банка с густой сметаной и большой кусок запеченной в тесте баранины. Все это хранилось в тумбочке Мишки Елисеева, хотя на первый взгляд его тумбочка ничем не выделялась среди четырех остальных тумбочек: Генки Перова, Тольки Рябова, Володьки Пономарева и моей.
Отличие состояло только в том, что любую нашу тумбочку можно было открыть любому человеку, а на Мишкиной красовался замок, которому, по его размерам и тяжести, висеть бы на бревенчатом деревенском амбаре, а не на столь хрупком сооружении, как тумбочка: знали ведь мы, как ее надо наклонить и по какому месту ударить клюшкой, чтобы она сокрушилась и рухнула, рассыпавшись на дощечки.
Но ударить по ней было нельзя, потому что она была Мишкина и на ней висел замок. Неприкосновенность любого не тобой повешенного замка вырабатывалась у человека веками и была священна для человека во все времена, исключая социальные катаклизмы в виде слепых ли стихийных бунтов, закономерных ли революций.
Отец Мишки работал на каком-то складе неподалеку от города. Каждое воскресенье он приходил к сыну и приносил свежую обильную еду. Красная, круглая харя Мишки с маленькими голубыми глазками, запрятанными глубоко в красноте, лоснилась и цвела, в то время как, например, Генка Перов был весь синенький и прозрачный, и даже я, наиболее рослый и крепкий подросток, однажды, резко поднявшись с койки, упал от головокружения.
Свои припасы Мишка старался истреблять тайком, так, чтобы не дразнить нас. Во всяком случае, мы редко видели, как он ест. Однажды ночью, проснувшись, я увидел Мишку сидящим на койке. Он намазал маслом хлеб, положил сверху ломоть ветчины и стал жрать. Я не удержался и заворочался на койке. Может быть, втайне я надеялся, что Мишка даст и мне. Тяжкий вздох вырвался у меня помимо воли. Мишка вдруг резко оглянулся, потом, напустив спокойствие, ответил на мой вздох следующей фразой:
– Ну ничего, не горюй, как-нибудь переживем.
Рот его в это время был полон жеваным хлебом, перемешанным с желтым маслом и розовой ветчиной.
В другую ночь я слышал, как Мишка чавкает, забравшись с головой под одеяло. Ничто утром не напоминало о ночных Мишкиных обжорствах. На тумбочке поблескивал тяжелый железный замок.
К празднику Конституции присоединилось воскресенье, и получилось два выходных дня. Тут-то я и объявил своим ребятам, что пойду к себе в деревню и что уж не знаю, удастся ли мне принести ветчины или сметаны, но черный хлеб гарантирую. Ребята попытались отговорить меня: далеко, сорок пять километров, транспорт (время военное) никакой не ходит, на улице стужа и как бы не случилось метели. Но мысль оказаться дома уже сегодня так овладела мной, что я после лекций, не заходя в общежитие, отправился в путь.
Это был тот возраст, когда я больше всего любил ходить встречать ветра. И если уж нет возможности держать против ветра все лицо, подставишь ему щеку, вроде бы разрезаешь его плечом, и идешь, и идешь… И думаешь о том, какой ты сильный, стойкий; и кажется, что обязательно видит, как ты идешь, твоя однокурсница, легкомысленная, в сущности, девочка Оксана, однако по взгляду которой ты привык мерить все свои поступки.
Пока я шел по шоссе, автомобили догоняли меня. Но все они везли в сторону Москвы либо солдат, либо ящики (наверное, с оружием) и на мою поднятую руку не обращали никакого внимания. Морозная снежная пыль, увлекаемая скоростью, перемешивалась с выхлопными газами, завихрялась сзади автомобиля, а потом все успокаивалось, только тоненькие струйки серой поземки бежали мне навстречу по пустынному темному шоссе.
Когда настала пора сворачивать с шоссе на обыкновенную дорогу, начало темнеть. Сперва я видел, как поземка перебегает дорогу поперек, как возле каждого комочка снега или лошадиного помета образуется небольшой барханчик, а каждую ямку – человеческий ли, лошадиный ли след – давно с краями засыпало мелким, как сахарная пудра, поземным снежком.
Назад страшно и оглянуться – такая низкая и тяжелая чернота зимнего неба нависла над всей землей. Впереди, куда вела дорога, было немного посветлее, потому что и за плотными тучами все еще брезжили последние отблески безрадостного декабрьского дня.
По жесткому шоссе идти было легче, чем по этой дороге: снег проминался под ногой, отъезжал назад, шаг мельчился, сил тратилось гораздо больше.
Меня догнал человек – высокий усатый мужик, одетый поверх пальто в брезентовый плащ и закутанный башлыком. Этого небось не продувает. Случайный попутчик шагал быстро, и я старался тянуться за ним, хотя и знал, что для моей «марафонской» дистанции такой темп не годится, что я обессилею раньше, чем доберусь до села.
Ему-то что! Он идет лишь до Бабаева. Скоро он будет дома, а мне идти еще двадцать километров.
Дома самовар поставит ему жена, чайку горяченького. Или, может, достанет из печки щей. Они, конечно, постные, остыли, чуть тепленькие. Но все равно, если взять ломоть хлеба потолще…
Я почувствовал, что желудок мой совершенно пуст и, для того чтобы дойти до дому, я обязательно должен что-нибудь съесть, хотя бы жесткую хлебную корку со стаканом воды. Некоторое время я шел, вспоминая, как однажды, еще до войны, съел с морсом целую буханку хлеба. А то еще, помнится, я варил себе обеды, когда жил не в общежитии, а на частной квартире. Это тоже было до войны. Я шел на базар и покупал на рубль жирной-прежирной свинины. Она стоила десять рублей килограмм. Значит, на рубль доставался мне стограммовый кусок. Эту свинину, изрезав на одинаковые кубики, я варил с вермишелью. Белые кубики плавали сверху, и, когда с ложкой вермишели попадал в рот кубик, во рту делалось вкусно-вкусно… Продавали до войны и сухой клюквенный кисель. Разведешь розовый порошок в стакане кипятку…
Тут у меня в голове гвоздем засела мысль: надо будет у этого мужика, когда он дойдет до своего дома, попросить кусок хлеба, – может, даст. Если есть дом, значит, есть и хлеб в доме. Все же не голодовка теперь. Но вот ведь какая досадная психология! Когда ты сыт и у тебя все есть, ничего не стоит спросить у других людей и хлеба, и еще чего-нибудь. Но когда на этот кусок вся надежда…
Значит, что же, вроде милостыни получится? «Подайте Христа ради!» Так, что ли? Вовсе не милостыня. Вместе идем. Почему не спросить?
Однако я-то знал, что мой язык ни за что не повернется, чтобы и вправду в виде милостыни попросить кусок хлеба. А может, попроситься ночевать? До его деревни километра три да там двадцать. Не дойдешь. А если ночевать пустит, то небось и поесть даст. Факт! Вот жаль, я неразговорчивый человек. Другой на моем месте теперь казался бы ему лучшим другом. Бывают такие говоруны. Теперь он сам бы уговаривал меня зайти к нему переночевать или просто чайку попить. Или, может быть, щей… Они хоть и остыли теперь, чуть тепленькие…
– Война, брат, переживать надо! – говорил между тем спутник, не сбавляя ходу.
Наверное, мой вид, мое демисезонное пальтишко, моя усталость, – наверное, все это возбудило сочувствие, иначе с чего бы это он меня взялся утешать:
– Теперь все переживают. На фронте переживают – смерти ждут каждый момент; здесь матерям да женам за своих страшно – опять переживания. А у кого уж убили, кому похоронные пришли, тем и подавно слезы и горе. А мы с тобой еще что! Руки, ноги целы, идем к себе домой, а не где-нибудь в окопе лежим, значит, как-нибудь переживем.
Мне вспомнилось, что точно такой же фразой утешал меня Мишка, сидя на кровати и уминая ветчину с маслом. «Тебе-то что не пережить!» – зло подумал я про спутника. Но все же через некоторое время остыл. «Сердиться мне на него за что? За что злиться? Что у него дом ближе, чем у меня, или что одет теплее? Я так на него злюсь, – думал я, – как будто я уж попросил хлеб, а он отказал. Или насчет ночлега. Я ведь не спрашивал. За что же злиться? А может, он и хлеба даст, и ночевать пустит, – ничего не известно».
Но и до сих пор я не знаю, как отнесся бы попутчик к моей просьбе насчет хлеба или ночлега, потому что, когда дошли до его деревни, он свернул с дороги на тропинку вдоль домов и сказал мне, дотронувшись до башлыка:
– Ну, бывай здоров! Не падай духом…
Может быть, на полсекунды опередил он меня со своим прощанием. А может быть, если бы и минуту стояли на перепутье, все равно я не осмелился бы спросить, – кто знает. Так или иначе – мужик пошел к своему самовару и к своим щам, а я остался один среди ночи, вошедшей теперь в полную силу.
Метель становилась сильнее. Местами колею перемело так, что шагов десять приходилось идти, увязая почти до колен. Радостно было после этого опять почувствовать под ногами твердую опору. Хорошо еще, что в руках была палка, которой я нащупывал дорогу там, где перемело.
Когда-то здесь прошла, должно быть, колонна машин, и, хоть колею давно замело снегом и узкий санный путь проторился над ней, все же колея существовала, и палка находила ее.
Как ни старался я вообразить, что глаза самой красивой девчонки со всего курса, синие глаза Оксаны смотрят на меня в эту минуту и, значит, надо идти как можно тверже и прямее, не сгибаться под ветром, не поворачиваться к нему спиной, как ни почетна была моя задача принести каравай хлеба ребятам из общежития, ночь взяла свое – мне стало жутко.
Теперь кричи не кричи, зови не зови – никто не услышит. Нет поблизости ни одной деревеньки. Да и в деревнях все люди сидят по домам, ложатся, наверно, спать, прислушиваясь к вою ветра в застрехах, в трубе, в оконных наличниках. Даже если кошка дома, то рады и за кошку, что сидит на стуле возле печки, а не шляется где-нибудь.
Я почувствовал, что, несмотря на холод, неприятная липкая испарина выступила по всему телу и словно бы вместе с ней ушли, улетучились последние силенки. Ноги сделались как из ваты, под ложечкой ощутилась некая пустота, и безразличие овладело мной. Скорее всего, спасло меня то, что не на что было присесть. Если бы я нес хоть пустяковый чемоданишко, то, наверное, сел бы на него отдохнуть и, конечно, заснул: раскопали бы на другой день, наткнувшись на островерхий бугорок снега.
Но присесть было не на что, и я механически шагал, приминая рыхлый снежок и почти не продвигаясь вперед из этой бесконечной ночи к крохотному и недостижимому островку тепла и покоя, где теперь спит моя мать, не зная, что я бреду сквозь метельную темень.
То, что мне не дойти, было ясно. Но в то же время (может быть, единственно от молодости) не верилось, что я в конце концов здесь погибну!
Случится что-нибудь такое, что поможет мне, выручит, и я все-таки дойду, и сяду на лавку около стола, и мать достанет мне с печи теплые валенки, и я наемся, а потом закурю, и ничего не будет слаще той глубокой, той долгожданной затяжки. Нет, что-нибудь произойдет, что я все-таки не останусь здесь навсегда. Ведь это так реально: теплый дом, и мать, и валенки, и еда. Это ведь все существует на самом деле, а не придумано мною. Нужно только дойти – и все. А дома есть и валенки, и, конечно, есть у матери припрятанная на случай махорка…
Вдруг я заметил, что мои йоги (а я глядел теперь только на свои ноги) как бы отбрасывают тень, да и от самого меня простерлась вперед темная полоса. Я оглянулся. Случилось именно самое невероятное, самое чудесное и волшебное: по застарелой колее, беспорядочно разбрасывая свет фар то вправо, то влево, то кверху, то книзу, пробирался настоящий автомобиль! Я еще не знал, какой он: легковой, или полуторка, или трехтонка, или, может быть, «студебеккер», но это безразлично – главное, автомобиль, и свет, и люди, и, как и следовало ожидать, я спасен, я не останусь замерзать в этой заснеженной черноте!
О том, что автомобиль может не остановиться, а проехать мимо, у меня не было и мысли. Он для того только и появился здесь, чтобы подобрать и спасти меня, как же он может не остановиться? Если бы я знал, что он может не остановиться, я бы встал посреди дороги и растопырил руки. А то я шагнул в сторонку и, кажется, даже не сделал самого простого – не поднял руки, настолько очевидно было, что меня нужно подобрать. И вот автомобиль (это оказалась полуторка), разбрасывая снег, проехал мимо меня. Ночь хлынула в пространство, на время отвоеванное у нее человеческим светом, залила его еще более густой, еще более непроглядной темнотой.
Полуторка не ехала, а ползла. В другое время мне ничего не стоило бы нагнать ее пятью прыжками и перекинуть себя через борт, едва коснувшись ногой какого-нибудь там выступа. Но теперь мне показалось, что если я, собрав последние крохи сил, побегу, и вдруг не догоню машину или не сумею в нее забраться, и сорвусь, и упаду в снег, то уж, значит, и не встану. Вот почему я не побежал.
Отъехав шагов двести, машина остановилась. И неудивительно. Удивительно было другое: как она могла оказаться на этой дороге и как она вообще по ней пробиралась?
Я понял, что машина остановилась, когда около нее начало мелькать белое пятно света от электрического фонарика. Я догадался: люди вышли из кабины и осматривают колеса и яму, в которую они провалились.
Вопрос теперь решался просто: кто скорее? Я скорее добреду до машины или машина тронется с места? Иногда мотор начинал рычать усиленно и надрывно, даже стон и свист слышались в его рычании. У меня обрывалось сердце: сейчас пойдет, выкарабкается из ямы! Но рычание стихало, снова мелькал фонарик, и вскоре я стал различать силуэт машины, еще более темной, чем сама ночь.
Когда я добрел до автомобиля, людей около него уже не было. Вот уж снег из-под задних колес долетел до меня – так я приблизился к цели. Вот уж я вижу, как бешено крутятся колеса, стараясь зацепиться хоть за какую-нибудь опору, как дрожит деревянный кузов. Вот уж три метра от кончиков моих протянутых рук до заднего борта, вот уж два, вот уж один метр… Только бы теперь, в эту последнюю секунду, не дернулся, когда я почти ухватился за борт.
Идти три метра к кабине и спрашивать разрешения мне не под силу. Кое-как я нашарил ногой железный выступ пониже кузова, кое-как перевалился через высокий борт и мешком упал на дно. В эту же секунду автомобиль, зацепившись наконец за что-то, подпрыгнул и дернулся с места.
Застарелая колея, по которой пробирался автомобиль, проходила в четырех километрах от моего дома. Значит, мне надо было уследить момент, выбрать самую близкую к дому точку дороги, чтобы выпрыгнуть из кузова и идти дальше. Но как только я лег на дно кузова, как только почувствовал, что не нужно больше шагать и вообще двигаться, так и задремал. Сколько я дремал, неизвестно. Очнулся же от толчка. Мне показалось, что темные силуэты изб и ветел рядом с дорогой знакомы, что это и есть то самое село, возле которого мне надо выпрыгнуть из кузова: отсюда до моего дома четыре километра. Перевалившись через задний борт, я отпустил руки и упал в снег. Грузовик сразу растворился в метельной темноте. Люди в кабине так и не знают, что подвезли случайного попутчика, больше того, не дали ему замерзнуть.
Приглядевшись к избам и деревьям, к порядку домов, я понял, что грузовик либо увез меня дальше, чем мне нужно, либо куда-нибудь в сторону, потому что деревня, в которой я очутился, была мне совершенно незнакома. Значит, не было у меня выхода, как стучаться в одно из черных окон в надежде, что затеплится оно красноватым огоньком коптилки, и проситься переночевать.
Все избы были мне одинаково незнакомы, все они были для меня чужие, но я зачем-то брел некоторое время вдоль деревни, как бы выбирая, в какую избу постучаться, и неизвестно почему свернул к одной из изб (ничем она не отличалась от остальных, разве что была похуже).

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:

100% +

Владимир Алексеевич Солоухин

Закон набата

(Рассказы)

Кувшинка

Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время – в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды.

– Как же так? – еще больше удивилась она. – Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья.

Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, – мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком с яркими желтыми кувшинками, – представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной… Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке.

К тому же установились теплые тихие, осиянно-лунные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и насладились. Мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не преувеличивал и ничего не выдумал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверное, было бы легче.

Я пытался нарисовать ей картину.

– Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я – в чаше. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь?

Она кивала головой и говорила, что представляет.

– Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь – зеркало, чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые как лебеди облака, и сосновый лесок… Но когда плывешь и смотришь вскользь – ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны – уже не то. На листьях и цветах кувшинок – синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака…

– И ты мог бы поймать мне живого рака?

– Неужели не мог бы! Сколько хочешь.

Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали то безмолвные холмы, то зеркальный омут, то кипящая цветами и пчелами лесная поляна. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому, что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка; хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи; рыбий всплеск на вечерней заре; туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга; пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке, – и уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок.

Река – особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее.

Все: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо, – весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живоописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он виделся мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы представлялись – обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки – золотыми, с красными перьями, роса на травах – то крупный жемчуг, то бриллианты, вода – чистейший хрусталь, любая дорожка – в заповедную сказку.

Валерия – так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, – слушала меня мечтательно, глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотевшей ржи. Неожиданно Валерия предложила:

– А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам?

– Дачников не бывает в нашей местности, – слишком далеко от Москвы. Но… у тети Дуни или у тети Поли…

Из широкого шкафа друг за дружкой, как у фокусника, полетели на середину комнаты всевозможные платьишки, купальники, тапочки, косынки, сарафанишки. Пышная груда разноцветных тряпок каким-то чудом поместилась в небольшой чемоданчик. Валерия огляделась по сторонам, взяла чемоданчик в руки: «Я готова».

Я не мог опомниться от столь скоропостижного претворения сказки в жизнь. Валерия едет в наши места! Валерия будет купаться в Барском омуте! Валерию я увижу на фоне черных зубцов заречного леса либо на фоне седого от тяжелой росы, но и сиреневого от цветения трав предпокосного луга.

Я не мог, не успел еще опомниться от нахлынувшего счастья, а уж дальний рейсовый автобус увозил нас все дальше от Москвы. Я больше всего рассказывал Валерии о реке, – значит, и ее мысли теперь, естественно, все время возвращались к реке.

– Ты знаешь, – говорила она, усаживаясь поудобнее, поглубже в приоткинутое автобусное кресло, – я ведь пловчиха. Я очень люблю плавать. В этом году мне еще не приходилось. Теперь я надеюсь отвести душу.

– Ну… Я тоже люблю. Поплаваем.

– А ты сколько часов обычно держишься на воде? Я, например, уплываю в море на три-четыре часа. Однажды меня забрали пограничники, думали, что я собираюсь уплыть в Турцию. Вот чудаки, не правда ли? А однажды я заплыла на камни, едва выступающие из воды. Берега почти не было видно в дымке. Через камни во время шторма перекатывается вода. Теперь она стояла в камнях, как в тарелке. Ты представляешь, как ее прогрело южное солнце. Несколько крупных рыбин едва шевелились в перегретой воде. Я брала их в руки и выпускала в прохладное море. Оно, конечно, тоже было теплое, но по сравнению с этой водой… А берег едва виднелся. И это было очень здорово. А ты сколько часов обычно держишься на воде?

– Часов? Я не знаю, не пробовал. Прыгнешь в омут вниз головой, доплывешь до того берега, поплаваешь вдоль, сорвешь кувшинку…

– Но все же, пока доплывешь до того берега и обратно, проходит какое-то время? Полчаса, или сорок минут?..

– Видишь ли, Валерия, ты, наверное, неправильно представляешь. У нас в деревне маленькая река, а не такая, чтобы плыть полчаса поперек или хотя бы туда-обратно.

– Но все же какая? Примерно с эту?

Мы проезжали по мосту через реку, которая могла бы считаться гигантской по сравнению с нашей. Правда, не было у этой реки ни таволги, ни кувшинок, ни ласковости. Черная, с масляными разводами, ядовитая, видимо, вода, в черных же, пропитавшихся маслом или, может быть, иными ядами берегах. Но ширина… Валерия спрашивала про ширину. Я промолчал в ответ, тем более что грязная черная река промелькнула и тотчас осталась далеко позади. Но Валерия правильно поняла мое молчание. Когда показалась на пути другая река, в пять или шесть раз полноводнее нашей, если взять нашу в самом широком месте, девушка воскликнула удивленно и вопросительно:

– Ну какая же? Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка.

Я опять не ответил, и остальную часть пути Валерия уже не требовала от меня никаких сравнений. Она рассказывала о разных своих путешествиях. Но даже эти ее рассказы били теперь в одну точку. Точка была больная. Я теперь с ужасом думал, как я впервые подведу Валерию к нашей речке. От берега до берега метров десять. Когда я сильно оттолкнусь и нырну вниз головой, то, если загрести под водой два или три раза и вынырнуть поотложе, как раз и окажешься около осоки того, уж противоположного берега. А она спрашивает, сколько времени нужно плыть туда и обратно. Полчаса или минут сорок? Четыре секунды – вот сколько нужно плыть. Ну, правда, если вдоль омута, то, пожалуй, наберется метров пятьдесят или шестьдесят. Разве недостаточно, чтобы хорошо освежиться и поплавать, разве обязательно уплывать от берега на три часа? Освежился и сиди себе на бережке, наблюдай за стрекозами, за верхоплавками. Хочешь, кидай верхоплавкам мух. Несколько мгновений муха барахтается, рябя и морщиня светлую неподвижную воду. Потом вдруг всплеск, мелькнул хвостик рыбешки, и снова успокаивается темноватая гладь. Разве неинтересно? При воспоминании мне опять начинала казаться уютной и милой наша речка, но тут я взглядывал на нее глазами моей спутницы («Я надеюсь, что она чуть-чуть побольше вот этого жалкого ручейка»), и красота вдруг потухала, меркла, как если бы выключали некий волшебный свет. Прекрасный, прозрачный омут со свежими кувшинками превращался в илистое болотце, в лужу. Ну, конечно, купаться там можно только одному человеку; если вдвоем, то сразу вместе. Иначе нужно ждать, когда осядет и протечет поднятая купанием муть, когда снова просветлеет вода до той чистоты, чтобы стоять по шейку в воде и явственно видеть дно и ноги.

Ну ладно. Зато ей непременно понравится наша круча. Да, на кручу, пожалуй, главная моя надежда.

В одном месте, поперек течения речки, поднимается высокий, округлый холм. Речонка не из гордых, не из горных, не то чтобы пробить себе ущелье, смиренно повернула направо, огибая зеленую громаду холма. Однако правду говорят, что и капля камень долбит. Из года в год, особенно во время весенних паводков, речка подмывает подножье холма. Обнажились красная глина, пески и камушки. Дальше – больше, дальше – больше, поднялся над речкой причудливый песчано-глинистый обрыв, во всю высоту холма, словно отрезали ножом от огромного каравая.

Местами на обрыве зацепились сосенки, местами зашумела листвой ольха, местами по-прежнему чистый обнаженный песочек. Когда мы были мальчишками, не было для нас более интересного места, чем эта круча. По мягким песчаным осыпям, как бы текущим вниз между глинистых складок, мы спрыгивали гигантскими, захватывающими дух прыжками. Соревнование состояло в том, кто меньше потратит прыжков от верху до низу. Да и без соревнования, ради самого восторга полета, стоило снова и снова карабкаться наверх, к месту, откуда начинались наши прыжки. Так как круча действительно крута, то каждый прыжок получался и вдаль и вниз (более вниз, чем вдаль). После каждого приземления некоторое время плывешь вместе с песком, стронутым с места, а потом уж снова прыгаешь. То-то сладко!

Местами образовались вертикальные плотные стены. Здесь новый спорт, вроде уж альпинизм. Острыми палочками мы выковыривали в песке печурки, чтобы становиться ногами и было бы за что ухватиться. По печуркам взбирались все выше и выше, пока можно было взяться за обнаженные корни сосны, свисающие желтыми, длинными веревками. Потом уцепишься за дерн, за траву, за сосновый сучок и окажешься на мягком прохладном мху. Над кручей сосновый перелесочек. Играли над кручей и в партизаны и в гражданскую войну, а позже я полюбил сюда ходить один. Выберешь местечко поукромней, сядешь и слушаешь, как ласково, успокаивая и утишая всякую боль и обиду, журчит, разговаривает у подножия кручи речная вода. В этом месте она бежит по камушкам, оттого и возникает ее прозрачная хрустальная песенка.

Стоит ли говорить, что, сидя там в одиночестве, я тотчас же умер бы от счастья, если бы рядом со мной могла сидеть и слушать невинное лепетание воды она, любимая моя москвичка Валерия. Так неужели именно она едет теперь со мной в автобусе и уже завтра, уже сегодня вечером мы можем вместе оказаться на кру…

– Ты знаешь, – беззаботно рассказывала между тем Валерия, – я однажды отдыхала по путевке в альпинистском лагере на Тянь-Шане. Ты не представляешь, какая это прелесть, какое чудо. Сначала нас учили простейшей технике: как подниматься по травяному склону, как преодолевать каменную осыпь, как залезать на скалы. Потом дело дошло до снегов.

– И высокие были эти… скалы и каменные осыпи?

– Очень высоко нас не пускали. Все больше мы паслись в пределах трех-четырех тысяч метров над уровнем… Но посмотришь вниз: грузовик на дороге не больше зеленого лягушонка. Внизу горная река, превратившаяся в серебряную ниточку. Но шум ее все равно наполняет окрестности. Бурные там реки, гремят камнями.

Передо мной возникла нарисованная Валерией картина гор, потом я перекинул взгляд на нашу бедную кручу, посмотрел на нее глазами Валерии, вобравшими уже в себя затуманенные просторы Тянь-Шаня, и окончательно и трезво понял, что на меня надвигается катастрофа.

Глаза Валерии стали как бы моими собственными глазами, и вот, на что бы я ни взглядывал этими новыми глазами, все тускнело, теряло живые краски, гасло, превращалось из очаровательного дремучего леса в захламленный, неприбранный перелесок, из былинного лада холмов в глинистые, истоптанные скотиной пригорки.

Но кувшинки-то, кувшинки-то должны все равно понравиться. Цветок есть цветок. К тому же на реке встречаются большие заросли кувшинок. В одном месте собирается до сорока, до пятидесяти, может быть даже до ста желтых ярких цветков. Этакие желтые хороводы в десять-двадцать метров в длину и ширину.

Я вскользь упомянул о кувшинках, дожидаясь восторженного отношения к ним со стороны Валерии. И точно, она оживилась, и точно, начала восторженно вспоминать, но только не о желтых кувшинках, а о белых лилиях.

– Ты знаешь, однажды я плавала на лодке по старому руслу какой-то реки на Украине. Заплыли в такое место, что плыть дальше было нельзя, кроме как по ковру из белых, душистых лилий. Представляешь? Мы плывем, за нами черный след, а вокруг белые, белые лилии. С желтеньким в середине. Это было как в сказке. Я в детстве часто представляла себя Дюймовочкой среди белых лилий. Так вот здесь я почувствовала себя в детской сказке. И от этого было еще красивей.

– Ну, какие такие ковры, сколько шагов в длину или ширину?

Валерия рассмеялась.

– Ты ничего не представляешь. Я говорю тебе, что мы плыли, понимаешь, плыли, может быть, полчаса, может быть, час по бесконечным зарослям лилий.

Так померкли, погасли, словно трепетные огоньки, мои кувшинки, мои кувшиночьи хороводы (двадцать метров в длину), все, все гасло теперь, на что ни взглянешь.

За долгую дорогу о чем только не поговоришь. Валерия похвасталась, что где-то в донских степях, под каким-то хутором Веселым (чтоб никогда ему не было весело!), она видела, как при ней колхозники наловили и отправили на аэродром восемьсот килограммов раков, почти тонну. Была телеграмма из Москвы: доставить к такому-то часу. Наверно, какой-нибудь правительственный заказ. Раки были, как омары, огромные, глазастые, с широкими жирными хвостами.

Мне представилось, как я из тинистого берега, сам перепачкавшись в тине, с трудом вытаскиваю ей из норы жалкого рачонка с оторванной клешней (ну пусть хоть и взрослого рака), и горькая обида неизвестно за что и на кого подкатилась к горлу.

Меркло и гасло все. Живописный плетень, опутанный вьюном и лиловыми колокольчиками, – всего лишь покосившийся плетень. И крапивы вокруг него больше, чем вьюна. Да еще горькие-прегорькие лопухи. Лава через речку, та, что для меня верх живописности, уюта, интимности, всего-то лишь еловое бревно. Ну пусть белая тропинка извивается к ней среди зеленой травы, ну пусть ольховые деревья наклонились к поручню… Бревно – оно и есть бревно, если даже перекинешь его с бережка на бережок нашей шустренькой (да и что в ней шустрого) речки.

Некоторое время я размышлял над тем, как бы расстроить всю эту неожиданную затею. Из человека счастливого тем, что Валерия едет в нашу деревню, я вдруг превратился в человека несчастного по той же самой причине. Но расстроить затею было никак нельзя. Разве что поссориться и разъехаться в разные стороны. Но тогда уж навсегда, безвозвратно. Я и вообще-то не мог бы никогда и ни с кем поссориться по искусственному заданию. Тем более с ней. Положение оказалось безвыходным.

Валерия как будто догадывалась о моем состоянии. Иногда она взглядывала на меня сбоку и, должно быть, усмехалась в душе моей растерянности, угрюмости, всему моему откровенно несчастному виду.

Между тем всему наступает конец, должна была окончиться и наша дорога. Последние километры мы ехали в грузовике стоя и держась за кабину.

Дорога подходит к нашей деревне с самой неинтересной стороны: ровное поле, справа вдали черная полоска леса, впереди изо ржи выглядывают какие-то кустики. Тем не менее я ревниво следил за лицом Валерии, стараясь угадать, как она смотрит на все вокруг. Но угадать было ничего нельзя. Валерия откинула голову на ветру, прищурила глаза против ветра, да так и ехали.

В окончательно расстроенных чувствах, наспех, я помог Валерии определиться на квартиру одинокой старушки, тети Дарьи, а сам скорей пошел домой. Не то чтобы я соскучился по дому, но мне хотелось наконец остаться одному. И чтобы как можно позже начался позор, когда высокая, красивая, все повидавшая Валерия встанет на берегу нашей речки и насмешливо скажет: «Ну показывай свою хваленую реку. Я надеюсь, речь шла не об этом жалком ручейке. А где же мы будем плавать?»

Расставаясь у тети Дарьи, я сказал, что не то мне нездоровится, не то устал с дороги. В общем, встретимся не раньше чем завтра. Валерия опять посмотрела на меня и ничего не сказала: завтра так завтра.

Втайне я надеялся, что, может быть, она одна успеет посмотреть наши окрестности, оценить всё их, теперь-то очевидное для меня, убожество и, может быть, даже догадается тайком уехать. Я понимал, что это было бы ужасно. Но все остальное мне казалось хуже, ужаснее, тяжелее.

Остаток этого дня и весь другой день я постыдно прятался, избегал Валерии. Сам я, правда, видел ее несколько раз издали. Однажды ее голубое платье мелькнуло далеко за рекой, во ржи, на тропинке к лесу; однажды она несла ведро воды из колодца. Кроме того, мне рассказал соседский мальчишка Шурка, что тети Дарьину дачницу они, мальчишки, видели у тети Дарьи в саду, она стояла на табуретке и обрывала вишенье.

Весь день я вроде бы делал какие-то свои дела, на самом же деле время шло как во сне. С наступлением сумерек воровато я вышел из сада на залог, воровато сбежал в овраг, по оврагу добрался до реки, а там холмы, мои укромные уголки, где и днем меня бы никто не нашел, не то что ночью, хотя бы и сияла луна.

Когда я остался один среди молчаливых холмов под темным, но все-таки прозрачным небом, привольно раскинувшись на спине, когда звезды заиграли надо мной, мне стало как-то спокойнее. На мгновение показалось даже, не придумал ли я все свои мучения и несчастья. Я почувствовал на время, что дни призрачны перед лицом этого звездного молчания. Но мысль о том, что Валерия все же поблизости в деревне и что все это, в сущности, нелепо, вновь обожгла меня, и меркли звезды.

Из-за бугра поднялась луна. Сначала показался темно-красный краешек раскаленного медного старинного пятака, потом выплыл и весь пятак, огромный, с припухшими от своей темно-красной раскаленности краями. Былинки на холме расчертили его так и сяк. Поднимаясь кверху в прохладное звездное небо, он все уменьшался, все бледнел, все прозрачнел – не то остывал, не то отстаивалась хлопьями горячечно-красная муть, – пока наконец окрестности не залило (неверно, что зеленоватым, неверно, что голубым, неверно, что желто-зеленым) непереводимым на язык земных цветов лунным светом. В полнейшем безмолвии покатился через огромное небо лунный диск, чудилась за его плавным полетом легчайшая, неземная музыка, родившаяся ниоткуда, кроме как из самой лунности.

Черная тень упала на мои глаза. Я мгновенно вскочил и увидел Валерию. Конечно, нарочно она загородила луну, чтобы сказаться, но оттого, что луна загораживалась ею, дрожало и лучилось вокруг нее сказочное сияние.

– Ну вот, я знала, что ты именно здесь. Как здоровье? А я провела чудесный день. Во-первых, рано утром я ходила купаться. Знаешь, там, где поворачивает река, а на горе сосновый лесочек. Это было непередаваемо. Ни одно морское купание не приносило мне столько свежести. А шла я до реки босиком по холодной росе. Потом я помогала тете Даше обрывать вишенье. Первый раз в жизни обрывала вишенье. Представляешь? Потом ходила за речку в луга, насобирала огромный букет полевых цветов. Такое разнообразие, а вместе с тем… такой именно… букет! Я видела, как растут и цветут дикие маки в Средней Азии. Это, конечно, потрясающе. Даже с самолета видны огненные пятна, как будто постелили к подножию гор ковры. Но такого разнообразия цветов, таких нежнейших оттенков я себе никогда не представляла.

Она уселась рядом со мной. Я смотрел на нее и думал, искренне она хвалит или поняла, что со мной происходит, и теперь из вежливости, из такта… как-никак студентка театрального института. Что ей стоит сыграть роль девушки, пришедшей в восторг от утреннего купания. Но ведь то, о чем она рассказывала, действительно прекрасно – и купанье, и полевые цветы, и вишенье у тети Дарьи…

– А как ты узнала, что я здесь?

– Ты мне говорил про свои любимые места. Я была и на круче.

Ее голова давно уже лежала на моем плече, и мы молчали. Постепенно меня стал волновать какой-то как будто знакомый (как далекое воспоминание), несильный, но свежий запах. Я подумал, что, может быть, новые духи. Но нет, не похоже, а вместе с тем так близко и явственно.

– Ты мыла голову чем-то очень душистым?

– Что? Нет, я не мыла голову. А! Так это же, наверно, кувшинка.

Действительно, в ее тяжелых волосах спрятался золотой цветок.

– Я воткнула ее еще днем. Да так и забыла. А что, действительно пахнет?

После долгой, но легкой тишины Валерия заговорила:

– Чудак. Чего испугался? Может ли не очаровать такая вот ночь, такая тишина среди трав и звезд. А если не очарует, значит, виноват уж сам человек, пустышка и последняя дрянь. Чудак. Усомнился в могуществе природы. Обязательно ли бескрайний океан и тонны цветов? Когда цветов тонны, то это уже не цветы, а силос. А если один цветок? А если одна-единственная травинка? Так что же, она уже не прекрасна?

И еще после некоторого молчания:

– Как видишь, нам из целой реки, в сущности и целого мира, понадобилась одна-единственная кувшинка.

Она удивилась, что я приехал в Москву в неурочное время – в самый разгар лета, в середине моих студенческих каникул. Я сказал ей, что убежал из деревни из-за слишком хорошей, прямо-таки отличной погоды.

– Как же так? – еще больше удивилась она. – Обыкновенно убегают от дождя, от ненастья.

Мне хотелось рассказать ей все по порядку. Но никакого порядка в моей растревоженной любовью душе не было. Видел ли я косогорчик, украшенный лиловыми звездочками диких гвоздичек, – мне казалось, что если бы она очутилась сейчас здесь, рядом со мной, то не было бы в моей жизни мгновения счастливей и лучше. Сидел ли я над тихим предвечерним омутком с яркими желтыми кувшинками, – представлялось, что если бы и она тоже сидела здесь и молчала вместе со мной… Да нет, не может быть на земле такого счастья, такой огромной, такой великой радости, только разве в мечте или сказке.

К тому же установились теплые тихие, осиянно-лунные ночи. В общем-то, когда видишь какую-нибудь великую красоту, хочется, чтобы рядом были другие люди, чтобы они тоже видели и насладились. Мне хотелось разделять мою радость, мои тихие одинокие ликования не просто с людьми, а с любимой девушкой. Я не мог больше один жить среди летней цветочной, лунной, ландышевой, прозрачно-речной, рассветно-росистой красоты. Я нисколько не преувеличивал и ничего не выдумал, говоря ей, что сбежал в Москву от слишком хорошей погоды. В ненастье мне, наверное, было бы легче.

Я пытался нарисовать ей картину.

– Представляешь, кругом холмы. Они загораживают горизонт и даже половину неба. Я – в чаше. По краям на чистом небе вырисовываются травинки. Самой луны не видно за краем холма, но вся моя чаша полна лунным светом, волшебно-зеленоватой влагой. Представляешь?

Она кивала головой и говорила, что представляет.

– Или будешь купаться в омуте, поплывешь вдоль него, видишь – зеркало, чистейшее неподвижное зеркало. В нем, конечно, и синее небо, и белые как лебеди облака, и сосновый лесок… Но когда плывешь и смотришь вскользь – ничего этого не видно. Просто зеркало. Вместо рамки у него яркие листья и цветы кувшинок. Представляешь? И вот, когда плывешь, особенно сладко разрезать плечом именно такую неподвижную зеркальную гладь. Если бы рябь и волны – уже не то. На листьях и цветах кувшинок – синие стрекозы. А сначала, когда тихо подойдешь к омуту и заглянешь, раздвинув ветки ольхи, увидишь, как между водяными стеблями плавают красноперые рыбки. Представляешь? Если ж во время купанья пошарить под берегом, то обязательно вытащишь рака…

– И ты мог бы поймать мне живого рака?

– Неужели не мог бы! Сколько хочешь.

Когда я рассказывал, передо мной явственно возникали то безмолвные холмы, то зеркальный омут, то кипящая цветами и пчелами лесная поляна. Но больше всего в моих рассказах участвовала река. Может быть, потому, что стояли летние жаркие дни, может быть, просто потому, что я больше всего люблю реки. Тихое зеркало омута, которое разбиваешь вдребезги, прыгнув вниз головой с травянистого ласкового бережка; хрустальная влага, которая струится вдоль тела, омывая и охлаждая каждую клеточку кожи; рыбий всплеск на вечерней заре; туманы, расползающиеся от реки на прибрежные луга; пряные запахи в зарослях крапивы, таволги и мяты, когда устроишься в укромном уголке, – и уж дрогнул и пошел вкось под широкий глянцевый лист красный с беленьким поплавок.

Река – особенный мир, с таинственной тенью под кустами, нависшими над водой, с веселым журчанием воды по камушкам, с луговыми цветами, смотрящимися в нее.

Все: и подлунные холмы, и темно-красные клеверные поля, и влажные лесные тропинки, и закатное пышное небо, – весь окружающий меня мир казался мне прекрасным, и не было никакого изъяна в нем. Теперь, когда вдали от него я вдохновенно рассказывал и восторженно живоописал, он казался мне еще прекраснее, еще сказочнее. Он виделся мне прекрасным до сладкого замирания в груди. Рассветные туманы представлялись – обязательно розовыми, плавающие среди водорослей рыбки – золотыми, с красными перьями, роса на травах – то крупный жемчуг, то бриллианты, вода – чистейший хрусталь, любая дорожка – в заповедную сказку.

Валерия – так звали девушку, от тоски по которой я сбежал из деревни в Москву, – слушала меня мечтательно, глядя перед собой, как будто нет в пяти шагах от глаз оклеенной обоями стены, а вот именно темно-розовые клевера да еще васильки в едва-едва зазолотевшей ржи. Неожиданно Валерия предложила:

– А почему бы мне не поехать и не посмотреть на все эти прелести природы? Я смогу найти в вашей деревне угол, чтобы жить? Сдают же, вероятно, дачникам?

– Дачников не бывает в нашей местности, – слишком далеко от Москвы. Но… у тети Дуни или у тети Поли…

Из широкого шкафа друг за дружкой, как у фокусника, полетели на середину комнаты всевозможные платьишки, купальники, тапочки, косынки, сарафанишки. Пышная груда разноцветных тряпок каким-то чудом поместилась в небольшой чемоданчик. Валерия огляделась по сторонам, взяла чемоданчик в руки: «Я готова».

Я не мог опомниться от столь скоропостижного претворения сказки в жизнь. Валерия едет в наши места! Валерия будет купаться в Барском омуте! Валерию я увижу на фоне черных зубцов заречного леса либо на фоне седого от тяжелой росы, но и сиреневого от цветения трав предпокосного луга.

Я не мог, не успел еще опомниться от нахлынувшего счастья, а уж дальний рейсовый автобус увозил нас все дальше от Москвы. Я больше всего рассказывал Валерии о реке, – значит, и ее мысли теперь, естественно, все время возвращались к реке.

– Ты знаешь, – говорила она, усаживаясь поудобнее, поглубже в приоткинутое автобусное кресло, – я ведь пловчиха. Я очень люблю плавать. В этом году мне еще не приходилось. Теперь я надеюсь отвести душу.

– Ну… Я тоже люблю. Поплаваем.

– А ты сколько часов обычно держишься на воде? Я, например, уплываю в море на три-четыре часа. Однажды меня забрали пограничники, думали, что я собираюсь уплыть в Турцию. Вот чудаки, не правда ли? А однажды я заплыла на камни, едва выступающие из воды. Берега почти не было видно в дымке. Через камни во время шторма перекатывается вода. Теперь она стояла в камнях, как в тарелке. Ты представляешь, как ее прогрело южное солнце. Несколько крупных рыбин едва шевелились в перегретой воде. Я брала их в руки и выпускала в прохладное море. Оно, конечно, тоже было теплое, но по сравнению с этой водой… А берег едва виднелся. И это было очень здорово. А ты сколько часов обычно держишься на воде?

– Часов? Я не знаю, не пробовал. Прыгнешь в омут вниз головой, доплывешь до того берега, поплаваешь вдоль, сорвешь кувшинку…

– Но все же, пока доплывешь до того берега и обратно, проходит какое-то время? Полчаса, или сорок минут?..

– Видишь ли, Валерия, ты, наверное, неправильно представляешь. У нас в деревне маленькая река, а не такая, чтобы плыть полчаса поперек или хотя бы туда-обратно.

– Но все же какая? Примерно с эту?

Я как-то предложил Маяковскому купить у меня рифму. - Пожалуйста, - сказал он с серьёзной деловитостью. - Какую? - Медика́мент и медяками. - Рубль. - Почему же так мало? - удивился я. - Потому что говорится «медикаме́нт», с ударением на последнем слоге. - Тогда зачем вы вообще покупаете? - На всякий случай.

Как-то после концерта ко мне подошла девушка, она меня так нежно обняла, сказала, что я очень напоминаю ей ее… дедушку. Это было самое-самое, что меня тронуло… я чуть не разрыдался… И сразу так захотелось дедушкой стать!

Тишина была настолько хороша, что девушка чуть прослезилась. Удивительно, думала она, что разговоры могут так надоесть, без тишины человечество, скорее всего, давно бы исчезло... («Четырежды Ева» )

Недавно в Самаре подошли ребята, попросили автограф, а потом спросили: «Вы ведь «УмаТурман»?» Я сказал «да», зачем портить людям настроение?

Бывает, мелькнёт: «вот сейчас разденусь, сяду отдохнуть, покурю» и прямо вспомнишь с болью, что никогда больше не покуришь. Очень мне это напоминает время влюбленности, когда убедился, что не любит она меня и нужно все бросить.

Если мне чуточку повезёт, когда-нибудь я узнаю, почему людей так мучают проблемы секса. Меня лично они волнуют не больше, чем чистка ботинок.

И если нам когда нибудь встретятся во вселенной другие разумные существа, то их первые слова вряд ли будут: «Отведите меня к вашему главному». Скорее они скажут: «Сыграем, парень?» Хотя я могу и ошибаться.

Я люблю Нью-Йорк и не могу себе представить, что буду жить где-то ещё. Наверное, это удивительно, что я стал ньюйоркцем, ведь я даже никогда не думал об этом.

Не помню, когда я впервые заинтересовался гонками, но я всегда любил скорость. Мой отец всегда ездил быстро, а я, ребенком, сидел у него на коленях и просил ехать еще быстрее, потому мы должны обогнать того парня, что едет впереди.

Однажды, я думаю, что это все-таки возможно, появится тот, кто будет лучше, чем я играть в Безлимитный Холдем. Я в этом сомневаюсь, но это возможно. Но клянусь тебе, я не видел никого, кто бы лучше, чем я играл в джин рамми.

Жить - это как бежать по музею. И только потом вы начинаете по настоящему осознавать, что вы увидели, думать об этом, наводить справки в книгах и вспоминать - поскольку вы не можете принять это всё и сразу.